Голоса
[Песня]
Когда к нам милостива жизнь,
Сестра-судьба хранит от боли;
На свете нету лучшей доли,
когда к нам милостива жизнь.
Но если неба паруса вдруг
опрокинулись на плечи,
Не забывай тот светлый вечер,
когда алели паруса.
Дай, –
сказать лишь здравствуй и прощай
на целый свет. На белый свет,
где метит Жизнь и метит Смерть
дороги след.
Дай, –
сказать лишь здравствуй и прощай,
Взглянуть на белых вишен цвет,
Услышать смех. Увидеть всех.
Дороги свет.
И если старости метла
догонит за чужим порогом,
Не забывай пути-дороги,
где молодость тебя вела.
Веди, дорога нас, держи;
мы все герои твоей сказки,
известной под названьем – счастье,
и без названья – просто жизнь.
1992
Мой папа навсегда в России,
Нас разделила Смерть, года
и мили.
Там сны мои в небесной сини…
…скажи берёза «Кадиш»
на могиле.
Отец мой дорогой, сегодня снова йорцайт,
И я зажёг свечу, и говорю с тобой:
Прости меня, отец, что слёзы сами льются,
Прости мою вину, вину перед тобой.
Отец, я не уехал без тебя,
Мы связаны с тобой незримой силой,
Одна у нас еврейская душа
и русская берёза над могилой.
1966-1996

Мой старый дом, улица. Город. Прощайте.
Упаковываются чемоданы, пересматриваются
старые забытые вещи. Мама сидит над полу-
раскрытым чемоданом и тихо плачет. Я подошёл,
обнял её вздрагивающие плечи… «Сынок, уезжаем.
Там, на кладбище, самые близкие, родные!
Покидаем. Навсегда. Эвакуация…»
Эмиграция, мама… эмиграция.
И понеслись воспоминания в перестуке колёс и
станций…
Говорят, что дети, став взрослыми, не помнят себя
детьми.
Помнят.
Мне в 41-м было четыре года.
Многое стёрлось в памяти.
Но 42-й… Сибирь…
Небольшая станция, название которой для меня –
лучше песни или поэмы.
Станция Кормиловка.
Здесь были киевляне, москвичи, ленинградцы.
И всех приютила и накормила Кормиловка.
Это никогда не сотрётся и не забудется.
Лето в Сибири кончается быстро, и на огородах
есть всё: морковка, брюква, а у некоторых возле
дома, райки: маленькие терпкие яблочки из Рая.
Часто, пойманного в огородах, замурзанного, с
заплаканными глазами, меня заводили в дом, и
после обычных вопросов:
— …где папа?
— …на фронте.
— …письма пишет?
— …раньше писал, а теперь нету.
— …а мама где?
—…землю роет на стройке!
Меня мыли, кормили, а на рубашке появлялись
свежие заплаты.
Пустили завод и над ним зажглась красная звезда.
Маму перевели в цех.
На заводе нас знали все. Я ходил и пел песни. Пел
о синем платочке, о папанинцах на льдине, пел
«Священную войну». И когда пел «…родимый
город может спать спокойно», люди плакали.
Кто-то находил затерянный леденец или кусочек
сахара, и кто-то целовал меня и ерошил мои волосы.
Вечерами я боялся заходить в пустую комнату.
И засыпал на скамейке под рябиной, в саду райпо-
требсоюза. Сонного, продрогшего, мама заносила
меня домой.
…Потом я заболел. Мама на руках отнесла меня в
больницу. Нас было шестеро ребятишек в палате.
Я впервые услышал, это страшное слово – туберкулёз.
Детей в больницах становилось всё меньше и меньше.
Нянюшки плакали, когда их выносили.
Из палаты вышел я один.
Около года валялся дома. Мама, завернув меня в
одеяло, большого, нескладного, тащила на руках на
поляну перед станцией. Позже выводила в лес.
За железнодорожным полотном, собрав кружку
ягод, мы ели их по одной, а мама рассказывала
о Киеве и об отце…
Потом был день Победы!
Мы, ребятишки торчали на станции днями,
а взрослые приходили туда после работы. Когда
солдат выходил на нашей станции, все кидались к
нему:
— Моего не видал та…м?
Он низко кланялся старикам, а затем поцеловав
землю, подходил к бабам в чёрных косынках,
стоявшим поодаль.
Уже многие пришли домой. Вернулся и мой отец.
Но я всё ходил и ходил встречать тех, кого ждали…
Дорога катит по мне. Война гонится за мной.
Сибирь. Станция Кормиловка. Женщины в тёмных
косынках… в моё сердце.
Навсегда.
Мы, обнявшись, сидим
на чемодане воспоминаний.
Мама тихо плачет и смотрит
на фотографию.
На фотографии стоит
солдат, мой отец. Снег на ушанке,
снег на шинели.
Война. Зима 42-го года….
Тридцать лет спустя…
Метель. Мы идём по кладбищу, медленно прокладывая
путь по сугробам, впереди — отец, а я за ним.
“…Знаешь, если ты когда-нибудь не сможешь
отыскать дороги к родным могилам, стань спиной
к старым воротам, посмотри в небо, – и ты увидишь
старую берёзу,” – говорит он и кладёт ладонь на за-
снеженный ствол…
Года идут.
Летят года.
Я не радовал тебя в детстве и огорчал в юности, и
вот теперь я молюсь, кричу в небо Америки:
“Прости меня, отец…” …I cry to the sky – и вижу
там, высоко-высоко в небе, твою берёзу.
И я прошу, молю: скажи берёза, “Кадиш” на могиле.
Пойдём, покуролесим
по городам и весям;
по осени,
по проседи,
по памяти
той осени…
По памяти
по скошенной,
по памяти
разъятой.
По памяти
не прошеной –
по памяти
закатов…
По памяти прощения,
по памяти прощания,
что стелется, ложится
осеннею рябиною
на дорогие лица…
И длится
сон:идём вдвоём
по осени, по просини
до золотистых просек…
А там, за пьяным лесом –
по убранному полю,
что без конца, как море
до самой вышины.
Напьёмся тишины,
и станут все обиды
ничтожны и смешны.
И надышавшись вволю,
по утреннему полю
пройдёмся колесом…
Вернёмся мы под вечер,
нас отутюжит ветер,
к своим уснувшим креслам, –
какой уютный хлам,
к вешалкам раздетым,
и к утренним газетам,
к газетам-парусам.
И к книгам –
в книжный храм.
И старый телевизор,
с улыбкой Моны Лизы,
войдёт и скажет нам,
что было воскресенье,
ну, просто – воскресение…
Последнее. Последнее.
Прости меня, отец,
за позднее прозрение…
Прости, отец.
1975

…берётся уголёк души
и на оторванной листве
ты исповедуешься
брату иль сестре
и… Вечности.
Как пишутся стихи?
берётся уголок души –
Раскаянья. Моленья.
и Прощенья –
где всё болит… Болит.
Болит!..
И крик души взрывается: он тих,
и льются слёзы покаянья в стих.
…Отчаянья. Вины. Молитв.
Всё всходит на круги земли,
у каждого стихи свои,
и если дар Всевышнего в горсти –
не спрашивай,
как пишутся стихи.
1985
В Австралии мне рассказывали, что у британских колонистов с аборигенами уже в начале освоения континента возникло непонимание. Австралийские коренные обитатели не признавали европейского времени. У них не было четких времён года, как у британцев – эвкалипты зеленели круглый год, а кенгуру прыгали, не впадая в зимнюю спячку. Аборигены ощущали время, как некое цельное пространство, в котором находятся люди. Одни при этом уходят глубже вовремя, другие – не очень, но все живут на общей территории, не разделённой ни на столетия, ни на времена года. Я много раз думал, что в первобытной мудрости что-то есть и читая стихи Петра Кимельфельда я ещё больше утвердился в таком понимании. У Кимельфельда всё срослось воедино – детство и зрелость, все любви, все утраты и все надежды. Искусство у него тоже не сортировано по эпохам – Вийон, Бродский, Модильяни, Ахматова, Ван Гог существуют неразделимо и “Уснуло время на холстах Шагала”. Наше не очень сонное время Пётр воспринимает заодно с опытом других эпох, собственная голодная эвакуация времён прошлой войны вписывается у него в пульс человечества. Януш Корчак, идущий вместе с детьми в крематорийную печь, совершает Поступок, соизмеримый с делами самых великих героев всех времён.
Даже свою еврейскую судьбу он воспринимает, как часть судьбы собственного народа и одновременно – каплю в реке общей истории человечества. Ему важно, чтобы никто не прятался за современников или предшественников, потому что критерии совести и чести нерушимы (“Москва ли, Париж – не всё ли равно, где…”).
У меня с Петром Кимельфельдом близкий жизненный стаж, я всего на чуть-чуть, на год, старше его и сегодня это не имеет никакого значения. Он и я одинаково переживём за детей, чьи жизни начались куда благополучнее наших – с устроенности и защищённости. Мы же с Петром двигались снизу вверх – из войной, обстрелянного детства – к сегодняшней кое-как упорядоченной жизни. Нам легче, мы собственном опыте усваивали, что почём и очень хотим, чтобы наши потомки получили свод своих знаний менее травматично.
Кимельфельд много пишет об этом, пытаясь жизненным примером смягчить возможные сложности жизни следующих лет и все время оглядывается на свою маму, мамеле, которой жилось намного труднее, и которая его столькому научила. Жизненный опыт должен кристаллизоваться в порядочность. Часто цитируемые слова Достоевского о том, что “Красота спасёт мир”, поверхностны – в немецкой Баварии я как-то посетил под Мюнхеном красивейшие места, где испокон веков гнездились немецкие художники, живописуя всю эту красоту.
Местечко называлось Дахау и там работала одна из первых нацистских «фабрик уничтожения», страшный концлагерь. Красота не спасла мир…
Я очень верю Петру Кимельфельду. Его стихи убедительны и последовательны, как его жизнь. У военных ветеранов было выражение «Я пошёл бы с этим человеком в разведку», поскольку вся наша жизнь – постоянная рискованная разведка – предлагаю вам и себе поверить Петру и отправиться вместе с ним в странствие по немереным просторам времен.
Виталий Коротич