Книга “Колыбельная для Беллы”
Колыбельная для Беллы
Пойдём, покуролесим
по городам и весям;
по осени,
по проседи,
по памяти
той осени…
По памяти
по скошенной,
по памяти
разъятой.
По памяти
не прошенной —
по памяти
закатов…
По памяти прощения,
по памяти прощания,
что стелется, ложится
осеннею рябиною
на дорогие лица…
По памяти, по памяти,
туманами примятой,
что стелется, ложится
по чебрецам и мятам…
Вдвоём пойдём,
пройдём вдвоём
по осени, по просени
до золотистых просек…
А там, за пьяным лесом –
по убранному полю,
что без конца, как море
до самой вышины,
напьёмся тишины,
и станут все обиды
ничтожны и смешны.
Ты не подашь и виду…
И надышавшись вволю,
по утреннему полю
пройдёмся колесом…
Вернёмся мы под вечер,
нас отутюжит ветер,
к своим уснувшим креслам, —
[какой уютный хлам],
к вешалкам раздетым,
и к утренним газетам,
к газетам-парусам.
И к книгам — в книжный храм.
А старый телевизор,
с улыбкой Моны Лизы,
войдёт и скажет нам,
что было воскресенье,
ну просто — воскресение…
Последнее. Осеннее.
Мой папа навсегда в России,
Смерть разделила на года, на мили.
Там сны мои плывут из сини,
…скажи, берёза, “Кадиш” на могиле.
Отец мой дорогой, сегодня снова юрцайт,*
И я зажёг свечу, и говорю с тобой:
Прости меня, отец, что слёзы сами льются,
Прости мою вину, вину перед тобой.
Отец, я не уехал без тебя.
Мы связаны с тобой незримой силой.
Одна у нас еврейская душа
и русская берёза над могилой.
Мой старый дом, улица. Город. Прощайте.
Упаковываются чемоданы, пересматриваются
старые забытые вещи. Мама сидит над полурас-
крытым чемоданом и тихо плачет. Я подошёл,
обнял её вздрагивающие плечи… “Сынок, уезжаем.
Там, на кладбище, самые близкие, родные!
Покидаем. Навсегда. Эвакуация…”
Эмиграция, мама… эмиграция.
И понеслись воспоминания в перестуке колёс и
станций…
Говорят, что дети, став взрослыми, не помнят себя
детьми.
Помнят.
Мне в 41-м было четыре года.
Многое стёрлось в памяти.
Но 42-й… Сибирь…
Небольшая станция, название которой для меня —
лучше песни или поэмы.
Станция Кормиловка.
Здесь были киевляне, москвичи, ленинградцы.
И всех приютила и накормила Кормиловка.
Это никогда не сотрётся и не забудется.
Лето в Сибири кончается быстро, и на огородах
есть всё: морковка, брюква, а у некоторых, возле
дома, райки: маленькие, терпкие яблочки из Рая.
Часто, пойманного в огородах, замурзанного, с
заплаканными глазами, меня заводили в дом, и
после обычных вопросов:
– …где папка?
– …на фронте.
– …письма пишет?
– …раньше писал, а теперь нету.
– …а мамка где ?
— … землю роет на стройке! – кто-то нёс ковш с во-
дой. Меня мыли, кормили, а на рубашке появля-
лись заплаты.
Пустили завод и над ним зажглась красная звезда.
Мать перевели в цех.
Нас все знали на заводе. Я ходил и пел песни. Пел
о синем платочке, о папанинцах на льдине, пел
“Священную войну.” И когда я пел “…родимый
город может спать спокойно,” люди плакали.
У кого-то находился затерявшийся леденец или
кусочек сахара, и кто-то целовал меня и ерошил
мои волосы.
Вечерами я боялся заходить в пустую комнату. И
засыпал на скамейке под рябиной, в саду райпо-
требсоюза. Сонного, продрогшего, мама заносила
меня домой, вернувшись с работы.
…Потом я заболел. Мать на руках отнесла меня в
больницу. Нас было шестеро ребятишек в палате.
Здесь я впервые и услышал это страшное
слово — туберкулёз.
Ребят в больнице становилось всё меньше и меньше.
Нянюшки плакали, когда их выносили.
Из палаты вышел я один.
Около года валялся дома. Мать, завернув меня в
одеяло, большого, нескладного, тащила на руках на
поляну перед станцией. А позже выводила в лес за
железнодорожным полотном и, собрав кружку
ягод, мы ели их по одной, а мама рассказывала о
Киеве и об отце…
Потом был День Победы!
Мы, ребятишки, торчали на станции днями, — а
взрослые приходили туда после работы. Когда
солдат выходил на нашей станции, все кидались к
нему:
— Моего папку не видал?
Он низко кланялся старикам, а затем поцеловав
землю, подходил к бабам в чёрных косынках,
стоявшим поодаль.
Уже многие пришли домой. Вернулся и мой отец.
Но я всё ходил и ходил встречать тех, кого ждали…
Дорога катит по мне. Война гонится за мной.
Сибирь. Станция Кормиловка. Женщины в тёмных
косынках… в моём сердце. Навсегда.
Мы, обнявшись, сидим на чемодане воспоминаний.
Мама тихо плачет и смотрит на фотографию. На
фотографии стоит солдат, мой отец. Снег на
ушанке, снег на шинели.
Война. Зима 42-го года…
Тридцать лет спустя…
Метель. Мы идём по кладбищу, медленно
прокладывая путь по сугробам, впереди — отец, а
я за ним.
“…Знаешь, если ты когда-нибудь не сможешь
отыскать дороги к родным могилам, стань спиной к
старым воротам, посмотри в небо, — и ты увидишь
старую берёзу,” — говорит он и кладёт ладонь на
заснеженный ствол…
Года идут.
Летят года.
Я не радовал тебя в детстве и огорчал в юности, и
вот теперь я молюсь, кричу в небо Америки:
“Прости меня, отец…” …I cry to the sky — и вижу
там, высоко-высоко в небе, твою берёзу.
И я прошу, молю: скажи, берёза, “Кадиш” на
могиле.
…Ноябрь.
Позднее предзимье.
Всё ожидает лютость, стужу…
Луна и ворон, и окно
В стынь выворачивают душу.
И прилетают на свиданье Ушедшие.
Их нет давно…
Летят. Летят из мирозданья
взглянуть на сад…
Вокзал — Земля — зал ожиданья.
Темно…
Листает ночь воспоминанья.
Казнят предательства, горят в горсти.
Прости нас, Г-споди!
Прости…
Прости, кто — Авель и кто — Каин,
Амен.

O чём эта книга? О трудной дороге к себе… О чём эта книга? О любви, что горела в огне; о тебе, обо мне. О любви разделённой и — “не”; и делённой не раз: красной, синей, жёлтой, зелёной, утолённой и не… утолённой глубиной твоих глаз. О чём эта книга? О чём этот сон? – …осень. Просто осень. Просини стон…

Мама,
мы всегда вместе…
Я держусь за твою руку,
и она, совсем маленькая,
ведёт меня в глубину дней,
где все ещё живы…
и тени платанов,
и синие ивы
листают нивы воспоминаний:
Война… Кормиловка… Сибирь.
Всё — здесь,
притаилось где-то…
…и среди сумерек лиловых,
окутанных слепой луной,
струится горькой жизни боль –
в твои открытые ладони,
невидимых касаясь глаз…
…ма, не могу без тебя!
И я молю Всевышнего:
“…мир фар дир,
май тавре, май ливе…
…мир зол зайн,
маменю*…”
*Пусть мне воздастся, моя дорогая,
моя любимая, пусть — мне, маменю…