Oleg Soshko
Белле
Не могу расплескать твою ночь,
Пригубить, погубить твой день.
Не могу победить, не могу превозмочь
Сумасшедшую эту сирень.
Сумасшествие ты, сумасшествие
Не целованных дней и ночей…
Моё тайное путешествие
В глубину твоих чёрных очей.
Своей страсти глухой невольница.
Опрокинутых дней и ночей.
Разрывается тело бессонницей
от любви… Быть любимой ничьей…
Я приду к тебе вьюгой белой.
Занавесит окно метель.
Я молюсь за тебя, моя Белла,
Горькой жизни моей карусель.
Пусть омоют печаль нашу радости.
Прикасаясь водою талою.
Снимут лет былых лёд усталости
И укроют зарёю алою…
и так будем вместе у вечности,
Распластавшись плыть под Луной,
Где забудем про всякие верности.
Где услышу я шёпот твой…
Расплескаем до края ночь.
Зацелуем заснеженный день…
И выбросим.
Выбросим — прочь
Сумасшедшую эту сирень…
Я, признаюсь, не ждал,
что придёт месяц май…
В седину моих зим —
твой весенний разлив.
Я давно позабыл,
я давно растерял
ту великую тайну,
что в сердце хранил.
Ах, зачем твой апрель
постучался в метель…
Когда в окнах зима
все пути замела.
Ах, зачем… Ах, зачем,
ах, зачем — в зимний день,
сумасшедшая…
Сумасшедшая эта сирень…
Что мне делать с тобой,
озорной, молодой…
Что мне делать с весной
над моей головой…
Я себя расплескал
на январском ветру
И теперь я целую
сирень на снегу…
Я целую тебя
жадно и горячо,
я целую тебя
и ты хочешь ещё…
Ни причём здесь зима,
Ни причём холода.
Это просто сирень
опьянила тебя…
Ах, зачем твой апрель
постучался в метель.
Когда в окнах зима
все пути замела…
Ты совсем, ты совсем
опьянила меня.
Сумасшедшая,
сумасшедшая просто сирень.
Я, признаюсь, не ждал,
что я снова вернусь
в мой сиреневый блюз,
в твой сиреневый блюз…
Пусть лютует зима,
я её не боюсь.
Я целую тебя,
мой сиреневый блюз.
Эх, не зря твой апрель
постучался в метель,
когда в окнах зима
все пути замела…
Ничего не прошу,
ничего не ищу —
я целую тебя,
я целую сирень
на снегу…
из письма Беллы.
Укутанный в узел
безумия —
ухожу
в высь…
И стынет голос
осеннего альта,
ясен и
чист…
Делая сальто —
стремительно
падаю
вниз,
в объятья
утреннего
асфальта…
Я ключ подберу
к любой
высоте или
пропасти,
[словно Гудини…],
из неволи,
где на парусе неба
завис —
чтобы услышать
твой голос,
голос низкого альта,
и падения —
свист.
Я вернусь…
И когда возвращусь
в этот мир
из глубин,
сбросив оковы
на век или
миг—
коснусь
земли…
и снова:
“…я так рада, что ты позвонил,
любимый,
моей жизни нелепой
отрада…
я так рада, что ты позвонил,
моя радость…”
[из Ионатана Гэфэн]
из письма Беллы.
О,
Возлюбленный мой,
сын луны и газели,
ты подобен оленю
на склоне
вечерней
зари.
В ожиданьи любви,
мои губы алеют —
это осень листает
багряные
листья
свои.
Обними…
Лунный свет
обнажает пустую аллею,
и холодные тени
стекают в ладони
земли.
О,
Возлюбленный мой,
я тебя не виню —
остановится время.
О,
Возлюбленный мой,
напои ты меня,
напои…
Заблудилась осень
в переплёте сосен,
половину неба
тянет за собой.
В паутину просек
голоса уносит.
Голубая просинь
льётся сединой.
Улыбнулось утро
и проснулось будто,
на ресницах ночи
оставляя след.
Это просто осень
оглянулась грустно,
на твои ладони
проливая свет.
Ветер листья носит,
приглашая в гости,
расплетает косы
золотой листвы.
Догорая, осень
солнышка не просит,
рассыпая краски
в сказке о любви…
Для двоих
Сон —
…мы с тобой идём
по улице вдвоём,
и зной листвы
твои целует ноги…
Но это только сон
и вдаль уходит он,
и стон луны
разлился вдоль дороги.
Седая голова
и без вина пьяна;
осенняя листва,
ну, погоди немного…
Осенняя листва
кружится до темна.
Осенняя листва
у моего порога.
— Ну, что сказать, старик,
здесь некого винить,
когда весь лес горит
улыбкою листвы;
горит в последний раз
и опадёт, увы,
остался только час
для истинной любви.
Гостит сейчас у вас
листвы осенний вальс,
страстей не утолив,
он переходит в блюз…
души не утомив
кружением своим —
он переходит в блюз,
переливая грусть.
От первого “боюсь”
в последнее “молюсь” —
уходишь навсегда!..
А думаешь — вернусь…
Вернусь, ещё вернусь
в осенних листьев блюз.
Лети.
Лети, старик,
осенний лес горит
и вечность не спешит,
услышав листьев крик.
— Молю за нас двоих,
молю за сирых сих,
люблю в последний миг
Осенний лес.
Осенний блюз.
Осенний стих.
Ты пишешь: «Сон не проходит…»
[Импровизация]
В школьном вальсе зал кружится
И друзей мелькают лица,
Пусть ещё чуть-чуть продлится
Сна ушедшего страница…
Так охота быть влюблённым,
Целоваться до рассвета.
Обнимать аллею клёнов.
Опрокинутую в небо.
Бабье лето… Бабье лето,
Покружись ещё над нами,
Обними своим рассветом
И берёзовыми снами.
И летает вальс по свету.
Солнцем осени согретый.
Только нас в том зале нету.
Бабье лето… Бабье лето…
Так охота быть влюблённым.
Целоваться до рассвета.
Пить тепло твоих ладоней,
Напоённых лунным светом.
Бабье лето… Бабье лето,
Покружись ещё над нами,
Напои своим рассветом
И берёзовыми снами.
Р.S.
В “Колыбельную для Беллы”,
Спи, моя любимая, —
Я вплетаю Песню Песней
из Иерусалима.
… Сарра да будет её имя
(Бытие, 17:16)
Париж; ныряю в сумасшедший Манхеттен —
возбуждённый, вздёрнутый вращаю головой,
словно радаром, собирая и раскладывая гудящий,
неистовый, знакомый, но всё же чужой для меня
мир. И судорожно глотаю воздух, пытаясь восстановить
равновесие реальности в ирреальности
бытия…
В этом — весь я.
Лечу… Лечу в Израиль! На золотой юбилей!
Мой самолёт подлетает к Тель-Авиву, к городу,
который я никогда не видел, к Земле, в которой я
никогда не был и — никакого возбуждения,
ощущения неизвестности — нет. Никакого восторга!
Словно я здесь в очередной раз, в рабочий
день обычного воскресенья, проследовал к
остановке, рассчитался с водителем и — задремал.
Мини-вен въезжал в Иерусалим. Это мой дом, мой
и моих отцов, и я никогда не покидал его…
Я здесь — всегда, даже тогда, когда меня нет…
Серпантин улочек стремительно вливался в
разлив площадей. Спокойствие стекало с плоских
холмов Святого Города.
Я был на свадьбе брата в сорок девятом, когда
жили в Киеве; и лет мне было десять. Г ости сидели
чубатые и молодые, а приехали-прилетели — лысые
да седые:
самые близкие, самые дорогие: вот они, рядом…
Мы их просто не видим.
— Басенька! Басенька… — там за окном мелькнула
твоя шаль — чернее ночи…
…Я слышу толос твой, бабэ Гында. У плиты всё
хлопочешь? Где — ты?..
Звучат тосты.
На русском, на идыш, на иврите: “Горько!”
“Горько!”
Золотой юбилей — седая горка: “Горько!”
— “Горько”.
И ответили годы: — Горько…
Отгремел юбилей. Разобрали гостей.
Дом, в котором остановились, стоит на вершине
холма, повисшего на весле луны. Ночная тишина
разбилась, далёкий стон разлился и разбудил сон.
Встал рано и, надев тфилин,* выглянул в окно:
первые лучи отворили небо и вливались в Иеру-
шалаим. Храмовая Гора, закутавшись в талит,
плыла в рассветных лучах, кисти дорог спадали с
плеч и звучали слова: “Шма Исраэль, Шма… *”
Я сам слышал…
— Прости, Г-споди, — я так долго шёл…
растёт, касаясь глаз, и уходит всё выше и выше.
Слова молитв, видений, снов плывут в синеве и
только белые холмы стоят, подпирая собою небо.
Маленькая хозяйка дома в Гар-Гило* торопилась,
щебетала, на работу убегала:
— Улетаю… Всё покажет Сарра, а если повезёт, то
и расскажет о себе. Через час зайдёт. Оставляю
Горного Козла…
Мой племянник Венечка, он же — Горный
Козёл, висел головой вниз, на уровне второго
этажа и гортанно призывал:
— Смотг-р-рите на меня!
Достать я его не мог и тихо ждал, когда всё это
кончится. Откуда-то появилась хрупкая женщина.
— Я — Сарра, — просто сказала она. — Я покажу
вам наше селенье.
И опираясь на свою палочку, повела за собой.
Венечка при ней присмирел и, выйдя вперёд,
предупреждал о встречных машинах.
Дорога, ограждённая колючей проволокой,
лежала над обрывом. Это — граница. За проволокой
уже — территории.
жила за колючей проволокой и здесь она —
рядом…
Воспоминания нахлынули на неё:
— …сама я – из Галиции, из Подгорец. Жили мы в
добре и в достатке. Отец был известным на всю
Польшу меламедом* и мечтал о Палестине. Всё
изменилось в одночасье: летом тридцать девятого
пришли немцы…
Девушек забирали работать в прифронтовой госпиталь.
Взяли и меня. Знакомств с нами никто не
водил, даже на фронт не брали — боялись. Я этого
ещё не понимала, и в своей тёмной каморке пела
идише лиделах* и молилась, как учил отец.
Однажды раненые услышали. Они не поняли,
о чём я пою, но хлопали отчаянно. Мою самодеятельность
прервал доктор Левит. Закончив обход,
он подошёл и сказал в полголоса:
— После дежурства приходи, встретишь Новый
год с нами.
И было это — 31 декабря сорок третьего года.
Жил он с семьёй во флигеле госпитального
двора. Я, вместе с другими женщинами, накрывала
на стол: ели, веселились, будто и не было войны. К
ночи все устали, и тут захмелевший доктор попросил
меня спеть.
радостью запела свою песенку:
“Асапер леха, бахур
У леха, елед,
Эйх ба Эрец Исраэль
Адама ниглет
Дунам по вэ дунам шам,
Регев ахар регев,
Ках ниглет адмат шелану
ми цфон ад негев.”
как в Эрец Исраэль освобождается земля: пядь за
пядью, дунам тут, дунам там — так мы освободим
всю нашу Землю с севера на юг.”
Я звонко пела и очень старалась, но никто ничего
не понял, и только районный начальник, тоже
еврей, чего-то испугался и спросил:
— А на каком языке ты поёшь?
Мне не дали ответить и, подхватив по-своему
“динамит-динамит”, начали плясать вокруг ёлки,
хлопая в ладоши в такт песенке. Было очень весело.
Утром все разошлись: кто на смену в госпиталь, а
кто домой — отсыпаться. Я побежала к больным —
совсем не хотелось спать. После работы вернулась
в свою каморку и завалилась на койку счастливая:
меня приняли в новую жизнь.
Среди ночи раздался страшный стук в дверь.
— Сарра Кауфман — ты? — глухо гаркнули чёрные
сапоги и малиновые петлицы. Скорый обыск
— и “воронок” в считанные минуты домчал до
тюрьмы. Мне было страшно. Каждую ночь людей
уводили на допрос и они не возвращались…
Через неделю вызвали. Я была совсем обессилена и
меня волокли. В тёмном кабинете находился
следователь.
— Что скажешь, Сарра? Кого взрывать динамитом
хочешь?! Советскую Власть?! Мать твою
перемать!
с трудом узнала одного из гостей.
— Узнаёшь?! Это свидетель твоих безобразий: ты
учила всех пользоваться динамитом, взрывать
мосты и ехать в Палестину!
…А наутро — вагоны, пересыльные пункты,
бараки, шмоны; одним словом — каторга.
И катились годики, словно ходики на часах…
…В это время Венечка взобрался по пологому
стволу смоковницы и, повторив трюк, завис над
обрывом. Затаив дыхание, я услышал спокойный
голос Сарры:
— Это — специально для вас. С нами ему не
интересно.
Мы стояли на краю смотровой площадки,
нависшей над пропастью.
А там, вдали — плыл Иерусалим, и Сарра гладила
его, словно расчёсывала своею маленькою ладонью.
Молчали… Каждый думал о своём.
…заключённые любили ночные смены, – продолжала
она,- вертухаев поменьше и начальнички
спят. Однажды, только прикорнула после ночной:
— Сарра, вызывають! – рявкнула бригадирша,- и
щоб ты учавылась! – полетело в спину.
Вертухай вёл меня к конторе норильского
ГУЛАГа. Было тихо. Поскрипывал снег.
Из громадного студебеккера вышли двое в ладных
полушубках и серых ушанках. Один из них,
высокий, подошёл ко мне:
слова, — так вот ты какая… Сарра.
Он задумчиво смотрел на меня:
“…и сказал Б-г Аврааму… Сарра да будет имя её… и
благословлю её… и произойдут от неё народы…”
Я замерла.
— А какой завтра день, знаешь, …Сарра?
— Да какой у меня день? День-ночь, подъём да
отбой.
— Завтра — Судный День, — сказал он одними
губами.
Я подняла голову — на меня смотрели добрые
еврейские глаза. Встретившись со мной взглядом,
он смутился и улыбка, печальная и простая, упала с
губ, и по-мальчишески растаяла, сердца моего
касаясь:
— В госпиталь тебе завтра.., отдохни малость…
…Сарра сидела на скамеечке, подставив лицо
ветру, что срывался с гор и прятался в морщинках
её воспоминаний.
и отвалялась я там! Цынгу свою подлечила.
Ко мне уже все привыкли, да и я отогрелась. В
конце недели появляется мой благодетель. По
палатам ходит, шорох наводит. А я слушаю
коридорный шепот, разговоры ловлю. Вдруг
слышу:
Захожу в кабинет. Он сидит, в кресле утопает.
Сквозь очки глядит, словно в первый раз видит.
— Ну, что скажешь, Сарра?
— Чего говорить?
— Твои родные где?
— Никого не осталось. Немцы убили всех… евреев.
— Вот как…
Полковник долго курил.
— А ты молодец, Сарра, ай да молодец! Главный
не нахвалится на тебя. Просит оставить при
госпитале. Только вот что: избавиться надо от имени
этого да и фамильечко взять другое. Живи себе
Королёвой — знай наших.
— Я — Сарра!., и останусь Сарра! — твёрдо
сказала я.
Он виновато посмотрел:
— Понимаешь, “Сарру” — не могу оставить при
госпитале… Придётся вернуться в барак…
Я повернулась и пошла к двери, а он всё повторял
и повторял, словно во сне:
— Сарра… Сарра… Сарра…
Больше мы не свиделись…
Сарра устала:
“Всё в руках Г-спода…”
И полилась молитва над Иерусалимом:
“…Благословен Г-сподь, Б-г Израиля, творящий
чудеса… Благословенно Имя Его…- пела Сарра, и
я подхватил: “…ведь оставили меня и отец и мать,
а Ты приютил. Научи, Г-споди, путям Твоим,” —
закончили мы вместе Псалом Давида.
Солнце стояло высоко и одна луна торчала
среди дня. Мы спустились к дому и остановились
под сенью олив. Сарра открыла руки солнцу и
Вечный Город растянулся на её ладонях, словно
могучий лев в часы полуденной сиесты.
разлился в моём сознании:
“Ты был там, где безумная ночь и бездомный день,
там — среди молчания высоких широт, там — за колючей
проволокой ушедших лет и зим, — ты был
со мной. Святой Иерусалим.
Я — здесь. Я с тобой.
Я растворяюсь в тебе навсегда, — мне слышится
голос Сарры, — в шелесте листьев, в шепоте трав,
в молчании песка, медленно стекающего по
склону…”
Сарра стоит и баюкает Город в своих объятиях.
А он, великий, нежно спит, растянувшись в пространстве.
Сарра незаметно ушла.
…Я стоял под небом Святой Земли и слушал
дыхание Вечного Города.
…надо мной витает рок
Сумасшествия – Нью-Йорк.
От убитых лет и зим
я бегу в Иерусалим,
я бегу в Иерусалим,
я бегу в Иерусалим…
(Из письма Белле)
Что сказать тебе ещё?
Жизнь проходит мимо…
Я пишу тебе письмо
из Иерусалима,
Ночи Белое Лицо…
Ночи Белое Лицо,
к мистике я склонен…
Мнится, чудится мне всё —
здесь я похоронен.
Катится столетий вал,
кто идёт — не видно…
Просто я так долго спал
со времён Давида…
Прислони своё кольцо
к камню над обрывом;
это — я…, моё лицо
стало почти зримым…
Подари мне! Подари
сон неповторимый:
…и плывёт Иерусалим,
Г-сподом хранимый.
Что сказать тебе ещё,
моё Сумасшествие,
видно каждого своё
убивает шествие….
Ночи Белое Лицо.
Ночи Белое Лицо,
ты, пожалуйста, прости
многоточие росы.
Ночи Белое Лицо…
Сумасшествие моё,
мне, конечно, повезло.
Сколько раз я был убит —
сосчитать уже нельзя..,
что я должен вечно жить,
потому что Вечность спит
на ладонях у тебя.
Ночи Белое Лицо.
[Стон]
Ты, пожалуйста, прости.
В сумасшествии Осы
тоже полосы
видны.
Убедись воочию.
В одиночестве Луны —
ночи многоточие,
Ночи Белое Лицо…
Ночи Белое Лицо —
многоточие моё…
[Сон]
За окном рассвет горит,
и заходит Вечный Жид.
— Как живётся? — говорит.
— Всё о’кей, учу иврит, —
отвечаю не тая, —
и явился ты не зря,
потому что тень твоя —
это — я . . .
Р.S.
Что сказать тебе ещё,
мой Цветочек Аленький?
Посылаю я тебе
Земли Святой капельку.
Знать угодно так судьбе,
хоть закручен круто стих,
нам не свидеться, не слиться
на планете для двоих…
И поэтому мне снится
за окном моя синица.
Ночи Белое Лицо,
Сумасшествие моё.
Вот и всё…
Р.Р.S.
…затвори скорей окно,
мой Цветочек Аленький,
мы не впустим никого
в сумасшествие моё,
в сумасшествие твоё —
ночь закроет ставеньки…
Ночи Первое Лицо,
что сказать тебе ещё
из Святой Земли:
— Лю-би-ма!
…я пишу тебе письмо
из Иерусалима:
…там,
где сознание
угасает от безнадёжности,
где стираются грани
между реальностью
и ирреальностью,
где в одиночество
приходит абсолютная свобода
от всего и всех, —
ты, зримый,
держал меня
на своих ладонях,
ты — мой единственный,
мой любимый,
мой Иерусалим.