Мой старый дом, улица. Город. Прощайте.

Мой старый дом, улица. Город. Прощайте.
Упаковываются чемоданы, пересматриваются
старые забытые вещи. Мама сидит над полурас-
крытым чемоданом и тихо плачет. Я подошёл,
обнял её вздрагивающие плечи… “Сынок, уезжаем.
Там, на кладбище, самые близкие, родные!
Покидаем. Навсегда. Эвакуация…”

Эмиграция, мама… эмиграция.
И понеслись воспоминания в перестуке колёс и
станций…

Говорят, что дети, став взрослыми, не помнят себя
детьми.
Помнят.
Мне в 41-м было четыре года.
Многое стёрлось в памяти.
Но 42-й… Сибирь…
Небольшая станция, название которой для меня —
лучше песни или поэмы.
Станция Кормиловка.
Здесь были киевляне, москвичи, ленинградцы.
И всех приютила и накормила Кормиловка.

Это никогда не сотрётся и не забудется.
Лето в Сибири кончается быстро, и на огородах
есть всё: морковка, брюква, а у некоторых, возле
дома, райки: маленькие, терпкие яблочки из Рая.
Часто, пойманного в огородах, замурзанного, с
заплаканными глазами, меня заводили в дом, и
после обычных вопросов:
– …где папка?
– …на фронте.
– …письма пишет?
– …раньше писал, а теперь нету.
– …а мамка где ?
— … землю роет на стройке! – кто-то нёс ковш с во-
дой. Меня мыли, кормили, а на рубашке появля-
лись заплаты.
Пустили завод и над ним зажглась красная звезда.
Мать перевели в цех.

Нас все знали на заводе. Я ходил и пел песни. Пел
о синем платочке, о папанинцах на льдине, пел
“Священную войну.” И когда я пел “…родимый
город может спать спокойно,” люди плакали.
У кого-то находился затерявшийся леденец или
кусочек сахара, и кто-то целовал меня и ерошил
мои волосы.
Вечерами я боялся заходить в пустую комнату. И
засыпал на скамейке под рябиной, в саду райпо-
требсоюза. Сонного, продрогшего, мама заносила
меня домой, вернувшись с работы.
…Потом я заболел. Мать на руках отнесла меня в
больницу. Нас было шестеро ребятишек в палате.
Здесь я впервые и услышал это страшное
слово — туберкулёз.

Ребят в больнице становилось всё меньше и меньше.
Нянюшки плакали, когда их выносили.
Из палаты вышел я один.
Около года валялся дома. Мать, завернув меня в
одеяло, большого, нескладного, тащила на руках на
поляну перед станцией. А позже выводила в лес за
железнодорожным полотном и, собрав кружку
ягод, мы ели их по одной, а мама рассказывала о
Киеве и об отце…
Потом был День Победы!
Мы, ребятишки, торчали на станции днями, — а
взрослые приходили туда после работы. Когда
солдат выходил на нашей станции, все кидались к
нему:
— Моего папку не видал?
Он низко кланялся старикам, а затем поцеловав
землю, подходил к бабам в чёрных косынках,
стоявшим поодаль.
Уже многие пришли домой. Вернулся и мой отец.
Но я всё ходил и ходил встречать тех, кого ждали…

Дорога катит по мне. Война гонится за мной.
Сибирь. Станция Кормиловка. Женщины в тёмных
косынках… в моём сердце. Навсегда.
Мы, обнявшись, сидим на чемодане воспоминаний.
Мама тихо плачет и смотрит на фотографию. На
фотографии стоит солдат, мой отец. Снег на
ушанке, снег на шинели.
Война. Зима 42-го года…

Тридцать лет спустя…
Метель. Мы идём по кладбищу, медленно
прокладывая путь по сугробам, впереди — отец, а
я за ним.
“…Знаешь, если ты когда-нибудь не сможешь
отыскать дороги к родным могилам, стань спиной к
старым воротам, посмотри в небо, — и ты увидишь
старую берёзу,” — говорит он и кладёт ладонь на
заснеженный ствол…

Года идут.
Летят года.
Я не радовал тебя в детстве и огорчал в юности, и
вот теперь я молюсь, кричу в небо Америки:
“Прости меня, отец…” …I cry to the sky — и вижу
там, высоко-высоко в небе, твою берёзу.
И я прошу, молю: скажи, берёза, “Кадиш” на
могиле.